Морис Давидович Симашко (1924-2000) – народный писатель Казахстана, лауреат Государственной премии Казахстана имени Абая, лауреат казахстанской Президентской премии мира и духовного согласия. Уроженец Одессы. Во время Великой Отечественной войны был военным летчиком. Награжден медалями «За победу над Германией», «ХХ лет Победы» и другими. После демобилизации окончил Одесский учительский институт и факультет журналистики КазГУ им. С. М. Кирова. 10 лет жил в Туркмении -- в Мерве, потом в Ашхабаде, 38 лет -- в Алма-Ате. Преподавал, был журналистом, работал в журнале "Простор", издательстве "Жазушы", консультантом Союза писателей Казахстана. В 1999 году уехал к детям по семейным обстоятельствам в Израиль, где через год скончался. Народный писатель нашей республики, один из основателей школы нового исторического романа в Центральной Азии, Морис Давидович был вице-президентом Казахского ПЕН-клуба. Автор 20 книг, изданных рекордными тиражами на 40 с лишним языках мира. По его сценариям поставлено около десяти фильмов. Противник авторитаризма, шовинизма, ксенофобии и фундаментализма. Борьбе с ними посвящены его статьи и книги "Путешествие в Карфаген", "Падение Ханабада", "Дорога на Святую Землю" и "Четвертый Рим". Номинант Международного ПЕНклуба на Нобелевскую премию по литературе.
«… Пробираюсь по кочкам, упираясь в них автоматом, и за мной другие. Мы идем в болоте один за другим, перешагивая через мертвых, мимо перевернутой вагонетки, штабелей торфа, воронок и окопов. Какой-то черный туман у меня в глазах, и кажется, что сейчас упаду и останусь здесь такой же недвижный и холодный, как и те, мимо которых мы идем. Сапоги мои хлюпают в воде. Я вдруг задерживаюсь и смотрю себе под ноги. Вода эта красная, и какая-то догадка мелькает в голове. Слева и справа лежат убитые. Вспоминаю, как кто-то говорил, что не меньше, чем дивизию, положили уже в этом болоте. Так вот откуда этот тошнотворный, совершенно невыносимый, тленом отдающий запах! Торф пропитывается кровью, а она всегда остается в нем, не делается прахом… Протоптанной вчера после боя наступления тропинкой идем к немецким окопам. Выбираем место повыше. Это посередине болота. Начинаем копать. У нас четыре лопаты и кирка. Еще одну ржавую лопату-грабарку находим здесь, на месте. К вечеру выкапываем длинную яму и собираемся возле нее все вместе – восемнадцать живых и восемьдесят четыре мертвых. Они лежат на краю этой ямы. Некоторых нельзя узнать, потому что они шли через мины. «Давай!», - говорю я. И длинную яму в торфе мы устилаем шинелями. Опускаем туда по очереди погибших, кладем рядом плечом к плечу. И сверху укрываем шинелями, с головой. Смотрим в серое небо, после чего лопатами, руками, коленями сталкиваем на них рыхлую бурую землю. Потом стоим, сбившись в кучу, над длинной, метров сорок, могилой. В стороне еще одна шинель. Это наша, серая, с оборванным хлястиком. Не немецкая. Кто-то берет ее и накрывает сверху насыпь, старательно расправляет полы. Шинель порвана и прострелена в нескольких местах. Почему-то не дождь, а белая жесткая крупа сыплется с неба. И торф постепенно белеет вокруг»… Это небольшой фрагмент автобиографической повести Мориса Симашко «Гу-га». В ней он обращается к одному из нелегких периодов своей жизни – пребыванию во время Великой Отечественной войны в штрафном батальоне. Попал же он туда не за грубость с начальством или длительную самоволку, не за продажу казенного имущества или какое другое нарушение. А попал потому, что он, сержант, старшина летной группы 11-й Военно-авиационной школы пилотов (в повести это его герой Борис Тираспольский) во время учебного полета отвернул свой самолет от заданного курса и направил его к городу, где находилась в тот момент почти потерянная для него, но такая нужная ему женщина. Он и тогда не пытался укорить себя в том, что сошел с маршрута, и никогда потом не пожалел об этом. Просто знал, что сделал так, как диктовало его чувство, а за это в условиях войны следовало платить. Ценой поступка оказался штрафбат, то есть, самое страшное, что могло быть для бойца там, на полях сражений. Ведь иначе, как «смертники», штрафбатовцев не называли. Их держали за врагов народа и посылали в самые опасные бои, где шанс выжить был во сто крат меньше, чем погибнуть. Им в спину, чтобы не отходили, стреляли свои. Штрафные батальоны были не чем иным, как тем самым пушечным мясом, когда людей бросали на заклание ради выполнения боевой задачи. Болото, будто гигантская яма в земле, километра полтора шириной и в длину километра два, нашпигованное гниющими телами убитых полтора года непреодолимым препятствием торчит на пути красноармейских частей. Цель штрафбата - преодолеть его и выбить немцев с хорошо укрепленной дзотами высоты. Месяц проводит в этом окаянном месте герой Симашко до начала победной атаки. И ведомые его повествованием, мы вживаемся в эту жуткую, никаким боком не приспособленную для жизни обстановку, проникаемся судьбой каждого из героев и ощущаем, как и все они, что дни, часы, секунды имеют здесь совсем другое измерение, нежели в тылу и тем более в мирной жизни. Про тяжкое назначение и суровые порядки штрафбатов знали и знают все. Но не описание фронтовых кошмаров было задачей автора повести «Гу-га». Посвящая ее своим товарищам по военно-авиационной школе пилотов, он делает упор на лучшие патриотические качества тех, кто оказался вместе с ним в штрафном батальоне, - бесстрашие, человечность, чувство товарищества и справедливости. И рассказывает он об этом в строго реалистической манере. Без излишней драматизации, накручивания негативных реалий, четко выстраивая сюжет, выразительно выписывая характеры, те или иные жизненные ситуации. И чем сдержанней ведется автором повествование, тем явственней проступают жестокие черты войны. Психологическая достоверность каждого эпизода, каждого момента добыта, как говорится, страшным опытом. Морис Симашко попал на фронт совсем мальчиком, и если свести воедино разбросанные по разным страницам штрафбатского летописания сведения его о самом себе, то получится вот что. «Когда-то перед войной, - объясняет он по ходу повести, - я так же, как и многие наши ребята, пошел в 8-й класс военно-воздушной спецшколы из-за формы. На углу Дерибасовской и Ришельевской стоял летчик во всем синем и ел мороженое. Правда, были еще Дни Авиации и фильм «Истребители». А перед этим еще челюскинцы. В 1941-м меня отправили в летние лагеря на Куяльник, а через месяц началась война. Прикомандированный к запасному полку, шел я по Украине от летных лагерей на Куяльницком лимане почти до Ростова. На пятый день войны, когда мы, спецшкольники, перегружали боеприпасы для полка, нас обстреляли из-за Прута. Тогда убило Вовку Хуторецкого из нашего класса... Помню, как я прибыл в 11-ю Военно-авиационную школу пилотов. Она только что образовалась, и меня откомандировали сюда как бывшего военно-воздушного спецшкольника. А осенью 1943-го после долгих, настоятельных просьб меня направили, наконец, в снайперскую школу. Стояли мы на границе с Ираном, под Ашхабадом. Здесь по Гауданскому шоссе проходил Большой пороховой путь. Откуда-то из Южной Африки морем, а потом через весь Иран шли сюда день и ночь, чтобы попасть на артиллерийские заводы Урала и Сибири, колонны "доджей" и "студебеккеров" с английским порохом. Бывало, в сутки приходило три-четыре колонны по 400-500 машин в каждой, и нас, снайперов, задействовали в конвоях и особых мероприятиях, которые нынче именуются зачистками...». Впрочем, все связанное с конвойными делами и зачистками было уже потом, после штрафбата. Как потом были бесконечные боевые полеты. Использовали летчика Симашко и для разведки. Таким образом, военная юность и пора мужания в условиях фронтового экстрима приобщили Мориса Давидовича к живой истории, сделав его ее действующим лицом. Все виденное и пережитое им оказалось причастным как к глубинам отдельной человеческой души, так и к масштабности событий, которые коснулись едва ли не всего мира. Оно сформировало в нем свое миропредставление, а послевоенная учеба в двух вузах, работа корреспондентом, общение с крупными историками и археологами подготовило его как писателя. «Морис Давидович, а почему вы работаете в основном с историческим материалом?». На этот вопрос, заданный в одном из интервью времен перестройки, Симашко отвечал: «Потому что история повторяется, потому что она учит жить». «Значит ли это, что обращение к ней позволяло вам высказаться по поводу очень важных, но запрещенных, идеологически опасных тем?». «Более того, это был единственный способ сделать это. Представляете, в свое время я написал около 130 фельетонов по самым острым вопросам. Сейчас это все спокойно обсуждается в прессе, по телевидению, с высоких трибун, а тогда, тридцать лет назад, я схлопотал партийный выговор. А вот исторические повествования… Там я был волен говорить все, что считал нужным». Вот так-то.
Есть люди, о которых говорят "талант милостью Божией". Именно таким был Морис Давидович Симашко. Автор множества книг, пьес и сценариев, он жил историей, а история жила в нем. Она звучала всеми голосами, перекликалась на языках древнего мира, представала живыми картинами давно ушедших эпох и событий. "Я ничего для себя не планировал, -- читаем мы в его автобиографическом "Четвертом Риме", -- вечером играл в преферанс, а утром почему-то сел писать повесть. Называлась она "Повесть Черных Песков", впоследствии -- "В Черных Песках", и это была, пожалуй, единственная поправка, которую сделал Твардовский при публикации в "Новом мире". Ну что же это, как не дар Божий -- сел и написал! И как ни странно, удивляется автор, сам собою сложился сюжет, который, подобно орнаменту, мог бы повториться тысячу и две тысячи лет назад. В этот раз он пришелся на время революции в России. Орнаментальный повтор событий. Этот ключ к прочтению истории был обнаружен Симашко еще тогда, когда корреспондентом "Туркменской искры", приезжал он на раскопки к гениям археологии Масону и Толстову. Рассматривая как-то извлеченный из земли старинный кувшин, он с удивлением заметил, что узор на одеждах работающих рядом в поле туркменок точь-в-точь повторяет тот самый орнамент, что наносил на изделия свои древний мастер. Прошлое и настоящее сошлись в руках Мориса, и это было открытие. Со всей очевидностью он понял вдруг: связь эта не случайна. Она существует испокон веков, и она цементирует мир. Другим потрясением, которое дано было пережить Морису, стало происшествие в тех же самых Черных Песках. "Помню, -- рассказывал он, -- в юго-восточных Каракумах налетевший как-то ветер-афганец за несколько часов сдвинул миллионы тонн песка. Обнаружился целый караван в сотни верблюдов с поклажей, погонщиками, охраной. Соль и йод пропитали их плоть, и лежали они в единой связке, засыпанные тысячи лет назад таким же внезапным ураганом. Не знаю, успели ли оприходовать эту находку ученые, но через месяц, когда я снова оказался на этом месте, там уже громоздился новый бархан, неотличимый от тысячи других". Тогда, признавался писатель, ему открылось окно в прошлое, куда не опрокинуть, как это делали до сих пор все писатели, никакую политику. Это было знамение. Знак того, что он, Морис Симашко, должен во что бы то ни стало добраться до основания этого бархана, дабы рассказать, что там сокрыто. Вечерняя партия преферанса обозначила ту самую, еще в штрафбате проявившуюся стартовую черту. История впрягала в свою телегу крепкого, дюжего работягу. Посвятив его в тайны генетики времен, ждала, когда он поднимет ее тысячелетние пласты. С восторгом поддавшись призыву, Морис засучил рукава и ничуть не проиграл. Ему было интересно, азартно и всегда первозданно. Два десятка романов и повестей -- это те самые барханы, под которыми таились истоки всех сегодняшних социальных процессов, и, положившись на интуицию, он докапывался до их корней. Тут "Маздак", где на материале сасанидского времени, в обстановке зороастризма прослеживается природа нынешних катаклизмов Востока, "Искупление Дабира" с его объяснением, откуда есть пошел обнаглевший донельзя терроризм, "Емшан", или "Бейбарс", где впервые в истории поднимается тема манкуртства, "Искушение Фраги", вскрывающее суть отношений творца с абсолютной властью... Романтик в душе, независимо мыслящий и входящий в любую эпоху, как в собственный дом, писатель, Симашко-прозаик (как, кстати, и Симашко-публицист, и публицист, надо сказать, яростный) обрисовывает, проводит параллели, раскрывает, прогнозирует, предупреждает и тем самым, конечно же, вразумляет. И как ни странно -- чем дальше мы движемся вперед во времени, тем злободневнее становятся его художнические прозрения и исторические умопостроения. Прискорбно, но факт -- злободневность эта растет с каждым днем. Перу Симашко принадлежат также романы о первом казахском просветителе Ибрае Алтынсарине "Колокол" и революционере Алибии Джангильдине. В его страсти к истории жило все -- мальчишеский азарт и любознательность исследователя, дерзновение ума и терпеливость добытчика, счастливые догадки и отрезвление истиной. Сам он был человек легкий и открытый, и его феноменальная образованность не нависала над окружающими. Не давила она и читателей, потому что в писательской манере его не было даже намека на снисходительность. Морис Симашко -- первый писатель нашей республики, опубликовавшийся в "Новом мире". Он был единомышленником, единоверцем Александра Твардовского и до конца стоял на его защите. В казахстанскую обойму литераторов Морис Давидович вошел, как в свое обиталище. И не было в последние годы среди русскоязычных писателей равных ему по высоте духа, гражданской значимости и общемировой признанности. Книги его переведены на все ведущие языки мира, тиражи -- рекордные. Участник войны, народный писатель Казахстана, Симашко имел все заслуженные им награды и регалии, что, впрочем, не избавило его от идеологических указок и чиновничьих запретов. Относился он к этому с иронией, а когда та не помогала, запивал все с друзьями портвейном. Но что же, спросите вы, дает основание кому-либо поучать в чем-либо столь серьезное скопление существ, как человечество? Прежде всего, вероятно, принадлежность к себе подобным, ну, и, естественно, опыт. Впрочем, ничего сногсшибательного Морис Давидович в своей жизни не совершал -- ДнепроГЭСа и БАМа не строил, менделеевских таблиц не открывал, да и теорией относительности похвастать не мог. Он просто жил в том времени, на которое пришлась его жизнь, и жил, не стесняясь того, что живет. Вобрал все, что можно и все, что не можно, и этих знаний хватило на непростой, но искомый им диалог со Временем. Как все писатели, он был автобиографичен. Такие пронзительные рассказы его, как "Писание по Бондарю" и "Бербека", связаны с детскими впечатлениями. "Гу-га" появилась после встречи с бывшим однополчанином. Вспоминая о товарищах по военно-авиационной школе, Морис пишет о том, как он воевал в штрафбате. Повесть эта была первой в советской литературе книгой о штрафниках. Позже она была экранизирована в двух сериях Одесской киностудией. Очень любил Морис Давидович "отсидевшего немалые сроки в лагерях" Юрия Домбровского, и любовь эта причудливо запечатлена в "Орнаментальной прозе". Серию очерковых книг принесли зарубежные поездки, и остается лишь пожалеть, что писателя долго не выпускали за границу, потому что уже первая командировка его в Тунис обернулась блистательным очерком "Путешествие в Карфаген", а поездка с Президентом РК Назарбаевым в Израиль -- публицистическим изданием "Дорога на Святую Землю". С историей Морис Давидович обращался бережно, в книгах все строго документировал. Взять, например, его "Семирамиду" -- роман о Екатерине II. Пять лет скрупулезнейшим образом собирал он для него материал. Кстати, в Пушкинской библиотеке Алма-Аты (ныне Национальная библиотека РК) он обнаружил 10-томник ее на французском языке. Литератор Валерий Михайлов перевел ему тогда ее записи, дневники, сочинения. Была там переписка с Вольтером, царственной рукою писанные пиесы, придуманные для внука Александра сказки. Много и тщательно работал Симашко в ленинградских библиотеках и архивах. У него даже стиль разговора стал тогда петербуржским. Окунувшись в эпоху русского ренессанса, он как бы жил там. "Семирамида" -- говорил он, -- это мой анти-Пикуль". Он писал ее не на потребу широкому читателю, а для тех, кто хочет понять толк в истории. Важно было опровергнуть подхваченное публикой утверждение о том, что движущей силой русской истории является... фаворитизм. Но куда, извините, девалось тогда просвещение? И он задался целью "проследить его корни от Петра Великого через верную исполнительницу предначертаний преобразователя". Морис Давидович все любил делать со вкусом. Он умел обживаться везде -- в армии и на гражданке, среди друзей и малознакомых людей, у себя дома и в командировках. Обжился он и в литературе и, повернув лицом к себе время и историю, много писал. Его волновали вопросы войны и мира, судьбы тех или иных движений Востока, способы государственного устройства, отношения политики и культуры, идея всечеловеческого братства и страшного зла всех времен -- терроризма. Темы эти присутствуют едва ли не в каждой его вещи. Ими пронизан и "Четвертый Рим" -- начатая в Алма-Ате и законченная в Израиле книга, которой как бы подытожилась жизнь писателя. В ней, как и в других публикациях и интервью, немало ценных мыслей фактов. Некоторые из них мы предлагаем вашему вниманию. ________________ * * * 18 марта. День Парижской коммуны. Именно в это знаменательное число я и родился в студенческом общежитии Одесского института народного образования. Отец носил комсомольскую форму, мать тоже интернационалистка, и мое имя не могло быть другим: только Марсель или Морис. Спорили лишь об этом. Имя Морис предопределило в моей жизни многое.
* * * Отец мой, Давид Лазаревич Шамис, -- организатор микробиологической науки в республике, первый директор Института микробиологии Академии наук Казахстана. Разработанный им метод микробиологического силосования кормов принес неоценимую пользу нашему животноводству, лицензии проданы во многие страны мира. * * * 1937 год, Одесса. Отца взяли по дороге с консервного завода (он работал там бактериологом) домой. Я держал на руках 6-месячную сестру, а следователь внимательно просматривал пеленки в детской коляске. Несколько ночей по очереди с матерью я стоял на Преображенской, наискосок от памятника Воронцову. Отсюда под покровом темноты перевозили арестованных в тюрьму. Их сажали в открытые грузовики, и нужно было успеть на ходу забросить отцу полтора килограмма сала. Сотни людей стояли здесь в ожидании молча на зимнем морском ветру. Отца обвинили по четырем статьям, но вскоре отпустили, потому что из-за арестов работников бактериологических служб встали все консервные заводы юга страны. * * * В войну вдруг открылась наша южная -- туркменская -- граница, и сюда из портов Персидского залива через горы и пустыни Ирана день и ночь шли колонны "доджей" и "студебеккеров". Это было еще перед летной школой, я служил тут на границе. Нас использовали в конвоях, сопровождавших английский порох в ящиках из белой жести с двойными стенками. Его перегружали на железнодорожные платформы, накрывали брезентом, спецэшелоны мчались, не останавливаясь, на артиллерийские заводы Сибири и Урала. Когда немцы вышли к Каспию и отрезан был Баку, бензин с построенных в три месяца американцами крекинг-заводов тоже шел этим маршрутом. Не через Мурманск и Владивосток, о чем много писали, а именно здесь прошло две трети грузов, направленных нам союзниками по ленд-лизу. И это тоже был Великий Шелковый путь.
* * * О, как кривятся губы у записных патриотов, когда говорят о вкладе союзников в нашу победу! Речь даже не о том, что они шесть лет воевали, отвлекая на себя Японию (вспомним сибирские дивизии под Москвой!). Но мы ведь начали войну в основном с артиллерией на конной тяге и знаменитыми полуторками ГАЗ, которые заводили ручкой. Разве могли они обеспечить мобильность нашей армии? Союзники же поставили нам пять с половиной миллионов "доджей, "студебеккеров" и "виллисов", на которых мы потом въехали в Европу. Я уж не говорю о порохе, военном оборудовании, обмундировании, продовольствии и прочем. А героические северные конвои и воздушные пути через Аляску?.. Все было, но только мы почему-то не хотим этого помнить.
* * * После первой моей пьесы, что в конце 40-х прошла по всем театрам Средней Азии, я прекратил писать так же неожиданно для самого себя, как и начал. Почему я не стал записным социалистическим реалистом, до сих пор не могу объяснить. К тому были все предпосылки -- от веры в светлое будущее до обычного материального интереса. х х х Несмотря на то, что в 37-м году моему отцу пришлось понюхать запах тюремных нар, он оставался преданным революции человеком. Ну, а к призыву "Будь готов к труду и обороне!" я, как все мое поколение, относился с полной пионерской одержимостью. Ни разу не покидала она меня и в войну, какие бы испытания духа и тела ни пришлось испытать. Сомнения явились уже после войны, когда была отвергнута дружба с союзниками по антифашистской коалиции и начинались перманентные, в стиле Иудушки Головлева, гонения на науку, искусство, литературу. На всю культуру, по существу. Таившийся до того где-то в щелях шовинизм показывал свои быстро отросшие когти в пресловутой борьбе за приоритеты. И словно мир раскололся для меня, когда как бы в продолжение "дела Бейлиса" было сработано подлое "дело врачей-отравителей". Лишь когда со смертью Сталина оно лопнуло, как налившийся гноем пузырь, а автор его генерал Рюмин был расстрелян, наступила разрядка. Напившись до чертиков, я достал сохранившийся с войны "Вальтер" и расстрелял две обоймы по телеграфным проводам в городе, где работал в то время корреспондентом "Туркменской искры". Так я восстановил веру в идею. * * * А историю... Я не то, чтобы ее любил -- это неподходящее слово. Я ее как бы чувствовал, когда еще лет восьми отроду копался в двух кварталах от нашего дома в развалинах турецкой крепости Хаджибей. И еще пушка английского фрегата "Тигр" со времен Крымской войны стояла на Приморском бульваре Одессы. Я лазил по ней, ощущая тепло вылетевших некогда из ее чугунного чрева ядер. Потом история обступила меня со всех сторон в древнем Мерве. И не писать уже я не мог. * * * Волею судеб я находился в центре огромной евразийской равнины, по которой когда-то прошли десятки, сотни племен и народов. Но это было пространственное измерение, неизменное от начала времен. А само время? Время не имело ни начала, ни конца -- все уже было! Оно просто двигалось. Как, впрочем, движется и сейчас -- по восходящей спирали. Ну а если спираль, то, значит, исторический процесс един, и сегодняшняя жизнь может открыть массу аналогов. Нащупав этот мостик, я незаметно для себя стал узнавать такое, чего не найти было в учебниках и специальных исследованиях. Теперь не только вышивки колхозниц поражали меня своим орнаментальным сходством с кувшинами незапамятной давности. Поворот головы, манера речи, усмешка человека -- все служило окном в прошлое. И пошли намечаться сюжеты повестей, которые подобно орнаменту, могли бы быть и тысячу, и две тысячи лет назад. Не современность опрокидывалась в историю -- история сама шла ко мне с распростертыми объятьями. * * * Когда вышел мой роман "Маздак" и затем "Искупление Дабира", некоторые писатели недоуменно спрашивали, зачем я углубился в столь отдаленную эпоху? Я отвечал изречением мудрых: "История есть наставница жизни". События, происходящие на нашей планете, нередкое тому подтверждение.
* * * Государство и революция -- о них мой "Маздак". Роман о том, как в древней державе Сасанидов едва не одержала верх идея первобытного равенства, восходящая к зороастризму и поворачивающая вспять время. Охватив широкие массы, революция побеждала: состоятельных людей казнили, богатства их, включая жен, распределяли поровну среди неимущих, имения разграблялись. Потом пошли уничтожать друг за друга, травить неугодных, пока царь царей не собрал всех маздакидов к себе на диспут. В то время, как они съезжались, он приказал вырыть в своем саду три тысячи круглых ям будто бы для посадки деревьев. Диспутирующих выводили сюда группами и закапывали головой вниз, присыпая так, что только ноги болтались снаружи. "Это был замечательный сад!" -- с удовлетворением писал позднейший летописец. "Маздака" долго не печатали. А когда все-таки он вышел, директор Института востоковедения Академии наук СССР передал через знакомых: "Скажите Морису, что я сразу узнал, где в его романе Ленин и где Сталин!". Однако все было не так. У меня и в мыслях не было, подобно Фейхтвангеру, осовременивать историю. Просто законы ее незыблемы для всех времен и народов. Когда над ними совершают насилие, повторяются одни и те же трагические сюжеты. Мысль же о маздакидах засела во мне с того дня, когда в военной юности своей я увидел живого зороастрийца, обвязанного под одеждой, как это делали его далекие предки, веревкой с тремя узлами. * * * "Бейбарс" появился из ничего. Это был странствующий сюжет, но имел он определенные корни. Упомянут он был в Волынской летописи. Я знал его с детских лет по стихотворению "Емшан" Аполлона Майкова. Кое-что мне рассказал писатель Сергей Марков. А мой юный тогда еще друг Олжас Сулейменов сообщил, что видел в Каире могилу султана Бейбарса. Эпитафия на ней гласила, что он был кипчаком из рода берш. И еще была казахская пословица, что лучше быть подошвой горы на родине, чем вершиной (султаном) горы на чужбине. Так что можете представить, какой пуд соли я тут съел! * * * То, что происходит у нас сейчас, это и есть история. * * * Связь времен -- непременное, органическое условие любого вида творчества. Этого как раз и лишено плоскостное, сугубо пространственное видение кухарки от литературы. От этого нелегко было избавляться. Для меня история стала той целительной стихией, которая сама уводила за руку от кулинарных ухищрений социалистического реализма. * * * Революция зарождается не в чернильницах -- там она лишь находит свое объяснение. * * * Самые трудные периоды в истории -- это когда общество переходит из одной формации в другую, то есть меняет способ, а заодно и смысл жизни. Главное -- не сдаваться, не прельститься в это нелегкое время на посулы демагогов, экстремистов самого разного пошиба, обещающих легкие пути в истории. Их не бывает.
* * * Диалектическая спираль... Я думаю о ней сегодня, когда вижу импульсивные, неосмысленные намерения перечеркнуть историю. Вспоминают то, что было 70, 700 или 7 тысяч лет назад. И никто не думает о том, что время изменилось качественно. Мы настолько связаны друг с другом -- люди, народы и государства, что если соскочим со спирали и разрушится реальная (не идеологическая) связь, то тут же перестанут функционировать академии, университеты, нечем станет топить, сеять и убирать урожай, встанут шахты, заводы и фабрики. Мы связаны всем -- вплоть до последнего винтика в комбайне. Так что надо думать и думать, прежде чем махать руками. * * * Ничего нет вреднее для всякого народа и государства, чем сокрытие негативных фактов собственной истории, ее идеализация. Это хорошо понимали древние, в том числе и великие русские историки. Вспоминается в связи с этим шутка, сказанная правоведом А. Ф. Кони по поводу издания пожизненного труда С. М. Соловьева: "Тридцать пять томов уголовного дела, именуемого российской историей". * * * Патриотизм -- понятие объемное. Но главный, основополагающий принцип истинного патриотизма -- ни в коем случае и ни под каким видом не допускать к власти МОРАЛЬНО НЕПОЛНОЦЕННЫХ. Ибо отнимут у нас достоинство. Раб не может быть патриотом. И это в наших руках, опускающих бюллетени в урны для голосования. Демократия -- не игра в советского подкидного дурака. Пенять будет не на кого. * * * На том месте, где стояла Бастилия, французы написали: "Здесь всегда танцуют!" Интересно, напишут ли что-нибудь потомки на старом Лобном месте и месте Мавзолея?.. * * * Фундаменталистская "революция" вряд ли добьется того, чтобы обратить великие древние народы в то же состояние, в каком пребывали они тысячу лет назад... Однако крови еще может пролиться немало, не говоря уж об атомном пепле. Молодым государствам следует быть начеку, а остальному миру не играть в прятки с дьяволом, преследуя преходящие политические или экономические выгоды. Не все еще осознали до конца эту опасность. Прекраснодушие и уступчивость здесь не уместны. Новый Мюнхен в этом случае может дорого обойтись человечеству... * * * Основоположники социалистической теории правы -- человечество бредет во времени по колено в крови. Сейчас во всем мире обозначилась попытка переломить такую практику отношений между людьми и народами. Многонациональный Казахстан, находящийся в центре самого большого континента, в немалой степени способствует этому благородному делу. Только в обстановке мира и духовного согласия может лучше сделаться жизнь. * * * И все же Казахстан -- поистине зеркало мира со всеми его проблемами и надеждами. Представляя из себя сердцевину континента, он волею исторической судьбы вместил в себя, по выражению поэта, "все Бастилии грешной земли". Мировые религии и сопутствующие им конфессии в той или иной мере представлены здесь и мирно соседствуют, молча сопротивляясь давлению изнутри фундаменталистских и прямо экстремистских элементов, меньше всего осиянных светом Божиим. 2010 год. |